Библионовости «При светлом празднике весны…» «Пасхальная битва» Пушкина с Дельвигом и другие стихи русских поэтов, посвященные Светлому воскресенью Текст: Арсений Замостьянов Пасхальные стихи, которые в весенние дни заполняли газетные полосы во время оно, конечно, звучали благонамеренно и даже душевно, но, как правило, мало чем отличались от рифмованных пожеланий, которые публикуют в открытках. Обязательность высказывания «на случай» портит стихотворцев, сразу получается череда общих мест. Особенно грешили этим детские журналы. Вот Яков Полонский - автор нескольких крылатых стихотворений - явно пересластил с самого начала: Весть, что люди стали мучить Бога, К нам на север принесли грачи… И закончил так, чтобы не удивить подготовленного читателя: Третья весть была необычайна: Бог воскрес, и смерть побеждена!! Эту весть победную примчала Богом воскрешенная весна… — И кругом луга зазеленели, И теплом дохнула грудь земли, И, внимая трелям соловьиным, Ландыши и розы зацвели. Полонский - сильный поэт, с неожиданными мотивами и четкостью мысли. Но, увы, он считал, что для детей следует писать «как для взрослых, только хуже». Таких риторических, предсказуемых в каждой строке пасхальных стихотворений появлялась немало. Неофициальное, негазетное переживание праздника пробивалось редко. Пожалуй, лучшие образцы духовной лирики в русской поэзии созданы до середины XIX века, до заката Фёдора Глинки - главного долгожителя русской литературы (поэт, богослов, адъютант генерала Милорадовича прожил почти 94 года - по тем временам возраст мафусаилов). Но духовная лирика - не означает «пасхальная». Праздники вдохновляли поэтом реже, чем «хождения по мукам». Вот пасхальный гимн в ломоносовском духе создаёт Кюхельбекер Душе моя, ликуй и пой, Наследница небес: Христос воскрес, Спаситель твой Воистину воскрес! Для пушкинского времени это звучало слишком «в лоб» и все-таки стихотворение примечательное - одно из немногих в этом духе. У Тредиаковского, Ломоносова, Державина лучшие стихи - с христианскими мотивами. В них гораздо больше внутренней свободы и меньше заданности, чем в батальных одах, да и чем в анакреонтике. Но о Светлом Воскресении они - перелагатели Давидовых псалмов! - почти не писали. И в позднейшие времена трагедия Страстной недели отзывалась в словесности чаще, чем сам светлый апофеоз церковного календаря. У Диккенса имеется «Рождественская песнь в прозе». Чем-то это английская повесть задела Алексея Хомякова - и он переложил ее не только на русский язык, но и в православный контекст. И - внимание! - Рождество Хомяков заменил Светлым воскресеньем, чем ещё раз доказал: в католическом (и протестантском) мире праздник праздников - это Рождество, а в православном - Светлое воскресенье. Это практически единственный опыт Хомякова - поэта, публициста, историка - в художественной прозе, и хотя бы поэтому он заслуживает внимания. Непросто пробиваться сквозь хомяковскую прозу, но дух Светлого там ощущается: Дай-то Бог, чтобы и про каждого из нас мог всякий тоже сказать, что сумеем и мы сделать из каждого Божьего дня Светлое Воскресенье каждому последнему из наших страждущих братий - когда нас только ни призовет к нему его строгая нужда. Помните, дал же когда-то такое обещанье в своем добродетельном порыве Скруг своему Духу будущего и, как слышно, по мере сил и возможности сдержал слово. Да обещает то же и каждый из нас тому душевному ангелу-хранителю, которого он избрал для своего будущего! И да благословит нас на такой подвиг всей жизни Господь наш, всех нас и каждого, большого и малого». Поиски русского Диккенса вообще-то шли мучительно. А Хомяков, можно предположить, не стремился к прилежному переложению. Он искал в английском сюжете свое: важен толчок, после которого философ сможет развивать собственную концепцию православного братства. Не менее экзальтированно писал о Светлом Воскресении Гоголь - в пестрых «Выбранных местах из переписки с друзьями», которые, конечно, читал и Хомяков. Но гоголевская волна захватывает, он взлетает, вспоминая на чужбине о русском празднике: Ему вдруг представятся — эта торжественная полночь, этот повсеместный колокольный звон, который как всю землю сливает в один гул, это восклицанье «Христос Воскрес!», которое заменяет в этот день все другие приветствия, это поцелуй, который только раздается у нас, — и он готов почти воскликнуть: «Только в одной России празднуется этот день так, как ему следует праздноваться!» Разумеется, все это мечта; она исчезнет вдруг, как только он перенесется на самом деле в Россию или даже только припомнит, что день этот есть день какой-то полусонной беготни и суеты, пустых визитов, умышленных незаставаний друг друга наместо радостных встреч, — если ж и встреч, то основанных на самых корыстных расчетах; что честолюбие кипит у нас в этот день еще больше, чем во все другие, и говорят не о Воскресенье Христа, но о том, кому какая награда выйдет и кто что получит; что даже и сам народ, о котором идет слава, будто он больше всех радуется, уже пьяный попадается на улицах, едва только успела кончиться торжественная обедня, и не успела еще заря осветить земли. Вот такие куски поэтичной прозы в старой школе учили наизусть. Гоголь здесь готов превзойти полет своих лирических отступлений из «Мёртвых душ». Ежегодно в пасхальные дни православные порталы и журналы публикуют это гоголевское эссе. Пожалуй, главное событие русской литературы, связанное с Пасхой, произошло в Молдавии, где отбывал ссылку Пушкин. «Знаете ли вы трогательный обычай русского мужика в Светлое Воскресение выпускать на волю птичку? вот вам стихи на это», - писал Пушкин Гнедичу из Кишинева, посылая ему новые стихи. Традиция эта не везде была связана именно со Светлым. Более распространен другой повод из церковного календаря, вошедший в поговорку: «Благовещенье — птиц на волю отпущенье». Благовещенье - предчувствие пасхального воскресенья. Но в Петербурге было заведено отпускать птиц именно на Пасху: «В Страстную неделю и в неделю Светлого Воскресения разносят птичек в клетках, как-то: жаворонков, синиц, подорожников и продают их, с условием на выпуск», - пишет Терещенко, исследователь русских народных традиций. Об этом поэтическом турнире мы знаем из рассказа - понятно, чьего брата. Лев Пушкин приятельствовал с Фёдором Туманским. Неизвестно, в какой день они ударили по рукам и когда каждый из них написал своё восьмистишие: датировка (в особенности в случае с Туманским) вызывает споры. Как бы там ни было, три молодых стихотворца - , Пушкин и Туманский - задумали соревнование. Написать экспромтом по восьмистишию на заданную тему. Приближалась Пасха - и припомнился тот самый обычай. Задали и размер - четырехстопный ямб. Когда-то Ломоносов, Тредиаковский и Сумароков поспорили - кто лучше переложит давидов псалом. Но они враждовали, всерьез боролись за первенство в русской словесности, а Пушкин сотоварищи зла друг на дружку не держали. У Дельвига, как обычно, получилось нечто, издалека напоминающее перевод из античной классики. И за рифмой он следил недостаточно усердно: Во имя Делии прекрасной, Во имя пламенной любви, Тебе, летунье сладкогласной, Дарю свободу я. — Лети! Другой участник соревнования - малороссийский аристократ Фёдор Антонович Туманский сделал завидную дипломатическую карьеру, а в литературных делах оставался скромником. Наверное, уставал от интриг политических - и свои поэтические досуги ограждал от борьбы честолюбий. Стихов от него осталось немного: они показывают душу искренне, даже наивно верующего человека. Редкость для дипломата! Иногда его путают с двоюродным братом - Василием Туманским, поэтом более плодовитым, которого упоминает Пушкин в «Путешествии Онегина»: Одессу звучными стихами Наш друг Туманский описал, Но он пристрастными глазами В то время на нее взирал. Но сейчас речь о другом Туманском - Фёдоре. Вот его "заявка на победу": Вчера я растворил темницу Воздушной пленницы моей: Я рощам возвратил певицу, Я возвратил свободу ей. Она исчезла, утопая В сияньи голубого дня, И так запела, улетая, Как бы молилась за меня… В 1864-м К.Д. Ушинский включил это стихотворение Туманского в свое «Родное слово» - и с тех пор полвека без него не обходилась ни одна хрестоматия. Туманского прославляли как автора одного, но гениального стихотворения. Признавали, что он одержал верх над Пушкиным. В его «Птичке» нет заданности, но многие замечали в ней чистоту и восторг искренней молитвы. Особенно во второй - ключевой - строфе. Всего-то четыре строчки, а характер автора ощущается. Это и восхищало добродушных читателей старинных хрестоматий. У Пушкина находили личностный, слишком злободневный мотив, намеки на ссылку, на несвободу: В чужбине свято наблюдаю Родной обычай старины: На волю птичку выпускаю При светлом празднике весны. Я стал доступен утешенью; За что на Бога мне роптать, Когда хоть одному творенью Я мог свободу даровать! Это волновало, но и воспринималась как «злоба дня», от которой отрешился Туманский в своем чистом восторге. И все-таки из всех стихотворений «конкурса» крылатой стала лишь одна энергичная пушкинская строчка - «На волю птичку выпускаю», хотя на стихи Туманского написано несколько сравнительно известных романсов. Три восьмистишия того состязания и впрямь похожи. И не столь важно, что нет точной датировки их написания. Главное, что они (особенно - стихотворения Пушкина и Туманского) - лучшее, что написано о Пасхе русскими поэтами. Хоть каждый год цитируй. С годами литературная Россия отдалялась от России церковной. Разные пророки, разные ритмы жизни, да и вообще их многое разъединяло. И Пасха присутствовала в стихах как очаровательный обряд старины, как отдаленный шум гимназических воспоминаний. Для Михаила Кузмина праздник Воскресения - возвращение в родной дом, в детство с его запахами и ощущениями, а главное - с открытиями. Это обыкновенное дело для Серебряного века, похожие мотивы встречаем, например, у К. Бальмонта. Во взрослом мире места традиционным церковным праздникам почти не находилось - там притягательнее были теософские эксперименты. В поэтических воспоминаниях и стилизациях Кузмин иногда сбивался на хрестоматийный, альбомный тон: Ведь зима, весна и лето, Пасха, пост и Рождество, Если сможешь вникнуть в это, В капле малой - Божество. Иван Бунин, как известно, тоже в церкви был редким гостем. И к пасхальной теме его подтолкнула, скорее всего, склонность к классическому покрою стиха, к консервативному описательному стилю (который был чужд молодым поклонникам декадентской поэзии, зато приносил Бунину Пушкинские премии). В его стихах о Христовом Воскресении - почти нет евангельского чуда, зато оживают картины среднерусской природы. Всё осязаемо: Еще чернеют чащи бора; Еще в тени его сырой, Как зеркала, стоят озера И дышат свежестью ночной После 1917-го поэты то и дело воспевали Пасху демонстративно. Тут прочитывается полемика с богоборческой реальностью. Нередко это происходило в эмиграции, а на Родине властвовала антирелигиозная пропаганда, которую тоже можно было бы проиллюстрировать стихами (да хоть «евангелиста Демьяна»!), но в праздничный день - не стоит. Шедевры не рождались - получалось нечто отчасти ностальгическое, отчасти фельетонное. На глубокое погружение в православную традицию решились немногие, но праздники будили воображение как память об ушедшей России. Как и у Кузмина, отзывалась детская память о запахе кулича: Гиацинтами пахло в столовой, Ветчиной, куличом и мадерой, Пахло вешнею Пасхой Христовой, Православною русскою верой. Пахло солнцем, оконною краской И лимоном от женского тела, Вдохновенно-весёлою Пасхой, Что вокруг колокольно гудела. Пожалуй, лучшая строфа пасхального воспоминания - о Петербурге, по которому Северянин тосковал десятилетиями. Этот город он действительно знал и помнил: И у памятника Николая Перед самой Большою Морскою, Где была из торцов мостовая, Просмолённою пахло доскою. И - откровенно "газетный» финал: Пусть нелепо, смешно, глуповато Было в годы мои молодые, Но зато было сердце объято Тем, что свойственно только России! - Получилось инерционно, некоторые строки воспринимаются как пародия. Это Игорь Северянин, обживавшийся в свободной Эстонии. Натура увлекающаяся, он, как никто другой, умел себя переубедить. Он пробовал себя и в роли разрушителя старого мира, и в роли консерватора. О петербургской Пасхе он скучает, как об «икре и водке» - слишком бойко и публицистично. Ему легко давались импровизации на любую тему - стоило только немного увлечься. Советские поэты о Пасхе вспоминали нечасто. И тоже скорее в "этнографическом" ключе, как ранний Вознесенский: Ты с теткой живешь. Она учит канцоны. Чихает и носит мужские кальсоны. Как мы ненавидим проклятую ведьму!... Мы дружим с овином, как с добрым медведем. Он греет нас, будто ладошки запазухой. И пасекой пахнет. А в Суздале — Пасха! А в Суздале сутолока, смех, воронье, Ты в щеки мне шепчешь про детство твое. То сельское детство, где солнце и кони, И соты сияют, как будто иконы. Тот отблеск медовый на косах твоих... В России живу — меж снегов и святых! Возможно, поэтому так поражали воображения живаговские стихи Пастернака: Я в гроб сойду и в третий день восстану, И, как сплавляют по реке плоты, Ко мне на суд, как баржи каравана, Столетья поплывут из темноты… Эти строки действительно стали событиям, по крайней мере, поэты отнеслись к ним очень серьезно и не избежали подражаний. И все-таки первое, что вспоминается нам в канун Светлого - «Птичка» «При светлом празднике весны…». Подробнее: https://godliteratury.ru/articles/2015/04/10/pri-svetlom-prazdnike-vesny #Библиобус #Книги #Чтение #Литература #Библионовости #Пасха #16апреля